Две истории в преддверии Дня Победы
Здравствуйте, comrade. Не надоедаю?:) Маленький отрывочек для умалишённых. Отрывок из романа Бориса Васильева «В списках не значится» – Там, в подвале, сидит русский фанатик. Спустишься и уговоришь его добровольно сложить оружие. Если останешься с ним – вас сожгут огнеметами, если выйдешь без него – будешь расстрелян. Дайте ему фонарь. Оступаясь и падая, Свицкий медленно спускался во тьму по кирпичной осыпи. Свет постепенно мерк, но вскоре осыпь кончилась: начался заваленный кирпичом коридор. Свицкий зажег фонарь, и тотчас из темноты раздался глухой голос: – Стой! Стреляю! – Не стреляйте! – закричал Свицкий, остановившись. – Я – не немец! Пожалуйста, не стреляйте! Они послали меня! – Освети лицо. Свицкий покорно повернул фонарь, моргая подслеповатыми глазами в ярком луче. – Иди прямо. Свети только под ноги. – Не стреляйте, – умоляюще говорил Свицкий, медленно пробираясь по коридору. – Они послали сказать, чтобы вы выходили. Они сожгут вас огнем, а меня расстреляют, если вы откажетесь... Он замолчал, вдруг ясно ощутив тяжелое дыхание где–то совсем рядом. – Погаси фонарь. Свицкий нащупал кнопку. Свет погас, густая тьма обступила его со всех сторон. – Кто ты? – Кто я? Я – еврей. – Переводчик? – Какая разница? – тяжело вздохнул Свицкий. – Какая разница, кто я? Я забыл, что я – еврей, но мне напомнили об этом. И теперь я – еврей. Я – просто еврей, и только. И они сожгут вас огнем, а меня расстреляют. – Они загнали меня в ловушку, – с горечью сказал голос. – Я стал плохо видеть на свету, и они загнали меня в ловушку. – Их много. – У меня все равно нет патронов. Где наши? Ты что–нибудь слышал, где наши? – Понимаете, ходят слухи. – Свицкий понизил голос до шепота. – Ходят хорошие слухи, что германцев разбили под Москвой. Очень сильно разбили. – А Москва наша? Немцы не брали Москву? – Нет, нет, что вы! Это я знаю совершенно точно. Их разбили под Москвой. Под Москвой, понимаете? В темноте неожиданно рассмеялись. Смех был хриплым и торжествующим, и Свицкому стало не по себе от этого смеха. – Теперь я могу выйти. Теперь я должен выйти и в последний раз посмотреть им в глаза. Помоги мне, товарищ. – Товарищ! – Странный, булькающий звук вырвался из горла Свицкого. – Вы сказали – товарищ?.. Боже мой, я думал, что никогда уже не услышу этого слова! – Помоги мне. У меня что–то с ногами. Они плохо слушаются. Я обопрусь на твое плечо. Костлявая рука сжала плечо скрипача, и Свицкий ощутил на щеке частое прерывистое дыхание. – Пойдем. Не зажигай свет: я вижу в темноте. Они медленно шли по коридору. По дыханию Свицкий понимал, что каждый шаг давался неизвестному с мучительным трудом. – Скажешь нашим... – тихо сказал неизвестный. – Скажешь нашим, когда они вернутся, что я спрятал. ... – Он вдруг замолчал. – Нет, ты скажешь им, что крепости я не сдал. Пусть ищут. Пусть как следует ищут во всех казематах. Крепость не пала. Крепость не пала: она просто истекла кровью. Я – последняя ее капля... какое сегодня число? – Двенадцатое апреля. – Двадцать лет. – Неизвестный усмехнулся. – А я просчитался на целых семь дней... – Какие двадцать лет? Неизвестный не ответил, и весь путь наверх они проделали молча. С трудом поднялись по осыпи, вылезли из дыры, и здесь неизвестный отпустил плечо Свицкого, выпрямился и скрестил руки на груди. Скрипач поспешно отступил в сторону, оглянулся и впервые увидел, кого он вывел из глухого каземата. У входа в подвал стоял невероятно худой, уже не имевший возраста человек. Он был без шапки, длинные седые волосы касались плеч. Кирпичная пыль въелась в перетянутый ремнем ватник, сквозь дыры на брюках виднелись голые, распухшие, покрытые давно засохшей кровью колени. Из разбитых, с отвалившимися головками сапог торчали чудовищно раздутые черные отмороженные пальцы. Он стоял, строго выпрямившись, высоко вскинув голову, и, не отрываясь, смотрел на солнце ослепшими глазами. И из этих немигающих пристальных глаз неудержимо текли слезы. И все молчали. Молчали солдаты и офицеры, молчал генерал. Молчали бросившие работу женщины вдалеке, и охрана их тоже молчала, и все смотрели сейчас на эту фигуру, строгую и неподвижную, как памятник. Потом генерал что–то негромко сказал. – Назовите ваше звание и фамилию, – перевел Свицкий. – Я – русский солдат. Голос позвучал хрипло и громко, куда громче, чем требовалось: этот человек долго прожил в молчании и уже плохо управлял своим голосом. Свицкий перевел ответ, и генерал снова что–то спросил. – Господин генерал настоятельно просит вас сообщить свое звание и фамилию... Голос Свицкого задрожал, сорвался на всхлип, и он заплакал и плакал, уже не переставая, дрожащими руками размазывая слезы по впалым щекам. Неизвестный вдруг медленно повернул голову, и в генерала уперся его немигающий взгляд. И густая борода чуть дрогнула в странной торжествующей насмешке: – Что, генерал, теперь вы знаете, сколько шагов в русской версте? Это были последние его слова. Свицкий переводил еще какие–то генеральские вопросы, но неизвестный молчал, по–прежнему глядя на солнце, которого не видел. Подъехала санитарная машина, из нее поспешно выскочили врач и два санитара с носилками. Генерал кивнул, врач и санитары бросились к неизвестному. Санитары раскинули носилки, а врач что–то сказал, но неизвестный молча отстранил его и пошел к машине. Он шел строго и прямо, ничего не видя, но точно ориентируясь по звуку работавшего мотора. И все стояли на своих местах, и он шел один, с трудом переставляя распухшие, обмороженные ноги. И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно, как на параде, выкрикнул команду, и солдаты, щелкнув каблуками, четко вскинули оружие "на караул". И немецкий генерал, чуть помедлив, поднес руку к фуражке. А он, качаясь, медленно шел сквозь строй врагов, отдававших ему сейчас высшие воинские почести. Но он не видел этих почестей, а если бы и видел, ему было бы уже все равно. Он был выше всех мыслимых почестей, выше славы, выше жизни и выше смерти. Страшно, в голос, как по покойнику, закричали, завыли бабы. Одна за другой они падали на колени в холодную апрельскую грязь. Рыдая, протягивали руки и кланялись до земли ему, последнему защитнику так и не покорившейся крепости. А он брел к работающему мотору, спотыкаясь и оступаясь, медленно передвигая ноги. Подогнулась и оторвалась подошва сапога, и за босой ногой тянулся теперь легкий кровавый след. Но он шел и шел, шел гордо и упрямо, как жил, и упал только тогда, когда дошел. Возле машины. Он упал на спину, навзничь, широко раскинув руки, подставив солнцу невидящие, широко открытые глаза. Упал свободным и после жизни, смертию смерть поправ. На крайнем западе нашей страны стоит Брестская крепость. Совсем недалеко от Москвы: меньше суток идет поезд. И не только туристы – все, кто едет за рубеж или возвращается на родину, обязательно приходят в крепость. Здесь громко не говорят: слишком оглушающими были дни сорок первого года и слишком многое помнят эти камни. Сдержанные экскурсоводы сопровождают группы по местам боев, и вы можете спуститься в подвалы 333–го полка, прикоснуться к оплавленным огнеметами кирпичам, пройти к Тереспольским и Холмским воротам или молча постоять под сводами бывшего костела. Не спешите. Вспомните. И поклонитесь. А в музее вам покажут оружие, которое когда–то стреляло, и солдатские башмаки, которые кто–то торопливо зашнуровывал ранним утром 22 июня. Вам покажут личные вещи защитников и расскажут, как сходили с ума от жажды, отдавая воду детям и пулеметам. И вы непременно остановитесь возле знамени – единственного знамени, которое пока нашли. Но знамена ищут. Ищут, потому что крепость не сдалась, и немцы не захватили здесь ни одного боевого стяга. Крепость не пала. Крепость истекла кровью. Историки не любят легенд, но вам непременно расскажут о неизвестном защитнике, которого немцам удалось взять только на десятом месяце войны. На десятом, в апреле 1942 года. Почти год сражался этот человек. Год боев в неизвестности, без соседей слева и справа, без приказов и тылов, без смены и писем из дома. Время не донесло ни его имени, ни звания, но мы знаем, что это был русский солдат. Много, очень много экспонатов хранит музей крепости. Эти экспонаты не умещаются на стендах и в экспозициях: большая часть их лежит в запасниках. И если вам удастся заглянуть в эти запасники, вы увидите маленький деревянный протез с остатком женской туфельки. Его нашли в воронке недалеко от ограды Белого дворца – так называли защитники крепости здание инженерного управления. Каждый год 22 июня Брестская крепость торжественно и печально отмечает начало войны. Приезжают уцелевшие защитники, возлагаются венки, замирает почетный караул. Каждый год 22 июня самым ранним поездом приезжает в Брест старая женщина. Она не спешит уходить с шумного вокзала и ни разу не была в крепости. Она выходит на площадь, где у входа в вокзал висит мраморная плита: С 22 ИЮНЯ ПО 2–Е ИЮЛЯ 1941 ГОДА ПОД РУКОВОДСТВОМ ЛЕЙТЕНАНТА НИКОЛАЯ (фамилия неизвестна) И СТАРШИНЫ ПАВЛА БАСНЕВА ВОЕННОСЛУЖАЩИЕ И ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКИ ГЕРОИЧЕСКИ ОБОРОНЯЛИ ВОКЗАЛ. Целый день старая женщина читает эту надпись. Стоит возле нее, точно в почетном карауле. Уходит. Приносит цветы. И снова стоит, и снова читает. Читает одно имя. Семь букв: «НИКОЛАЙ» Шумный вокзал живет привычной жизнью. Приходят и уходят поезда, дикторы объявляют, что люди не должны забывать билеты, гремит музыка, смеются люди. И возле мраморной доски тихо стоит старая женщина. Не надо ей ничего объяснять: не так уж важно, где лежат наши сыновья. Важно только то, за что они погибли.
С уважением,
Московские вокзалы. Ленинградский Дед шел–шел по площади Трех Вокзалов, да и упал. Только что ковылял с палкой, на ларьки с пивом да барахлом косился, а тут бац! – лежит. Рукой в серой варежке по асфальту колотит. Мимо народ снует оживленно так. Четверг, центр города, семь вечера. Кто домой, кто по бабам, кто на работу во вторую смену. И дед у них под ногами валяется. В самом пешеходном месте брякнуться умудрился – аккурат на пути от метро к подземному переходу. Что характерно, никто его не пинает и не матюкает даже. Перешагивают аккуратно и дальше идут. И правильно: лежит дед – и пусть себе. Где валяться – это в нашей свободной стране его, дедово, личное дело. Не мешает особо, клюку свою под ноги никому не сует; имеет право. Хорошие, в общем, нынче люди пошли. И старость вон уважают. А я все–таки подойти решил. Вдруг неудобно ему или еще какая напасть мелкая. Ведь без перехода абсолютно лег. Говорю же, шел–шел и бац! – уже в партере. И подвывает тихонечко. Ну, думаю, точно неудобно. Подошел. Дед, спрашиваю, тебе удобно тут лежать? Может, на другой бок тебе перевернуться помочь или газетку «Комсомольская правда» подстелить? Не май месяц пока, чтоб без газетки на асфальте релаксировать. Март пока еще. У меня вот и номерок читанный в кармане, не жалко хорошему человеку. А он не отвечает. Только рукавицей скребет по асфальту и скулит в четверть голоса. И тут до меня доходит, что дед не совсем из тех, кто у Трех вокзалов лежа на асфальте отдыхает. Одет в чистое; старое, но чистое и не рваное. На свитере под ватником расстегнутым Отечественная Война второй степени. И ни мочой, ни перегаром от него не тащит. Э, говорю, деда, да ты ведь не лежишь, а упал вовсе даже. Беру его под мышки – мама дорогая, тяжеленный какой – и к стене Ленинградки волоку. Нормально нести сил не хватает: дохлый я. Но волоку. Доволок, прислонил, снова спрашиваю – что, мол, стряслось у тебя? Врача тебе, мента или просто давай домой тебе позвоним. Дед не отвечает: на ноги свои головой махнул только – в них, мол, подлых, вся проблема – и давай дальше стонать. Ну что тут будешь делать? Набрал ноль три, повезло: ответили с первого раза. Тетка какая–то на том конце представляется: четырнадцатая. Хорошо хоть не сорок четвертая. И голос как у гардеробщицы. Так, мол, и так, начинаю. Пожилой мужчина, с ногами плохо. Диктуйте адрес, позволяет она мне. Ленинградский вокзал. Добавляю: центральный вход. Вы, уточняет Четырнадцатая, молодой человек – что, дебил? Тут Скорая помощь, серьезное заведение, государственное даже, а вы со своими шутками идиотскими. И трубку бросила. Позвонил еще разок. Эффект тот же. Только гардеробщица на этот раз не четырнадцатая, а двадцать пятая, и я не дебил, а придурок просто. Говорю деду: ты сиди тут, никуда не ползай, а я пока мента найду. И пошел в здание Ленинградки. Мент сразу почти нашелся. Стоит с важным видом, пятаки в щель автомата бросает. Бдит, надежа. И только я подошел, как у него десятикратная комбинация сработала. Он радостный, железо из поддона выгребает. Вот, думаю, удачный момент для начала разговора. Поздравляю с выигрышем, говорю, товарищ сержант. И сразу без перехода: а не могли бы вы мне помочь? Не вопрос, отвечает благодушно. Что у тебя случилось? Да не у меня, говорю. Там у стенки дед сидит и встать не может. Ноги, видать, отказали. И не говорит ничего, стонет только. Тут мент на меня так посмотрел, что я было решил – правы Четырнадцатая с Двадцать пятой. Дебил я и придурок. Ты чо, спрашивает, издеваешься? Да на Трех вокзалах таких дедов – три богадельни забить хватит. Нашел повод от дела отвлекать. Иди, говорит, пока регистрацию не потребовал. Я подумал тут: а может, и правда пойти? Дед старый уже совсем, с прохода я его убрал, не мешает он никому. Пусть сидит себе. Жрать не просит. Но уже взялся, отступать не с руки как–то. Поэтому от мента не отстал. Пойдем, предлагаю, посмотрите хоть. Нормальный дед, не бомж, не алкаш. Плохо человеку, нельзя бросать. Черт с тобой, мент говорит, пошли. Выходим: дед на месте. Еще бы: куда он с отказавшими ногами денется. Мент на него глянул и тоже проникся. Соглашается со мной: надо помочь. Был бы бомж – да черт с ним, пускай сдохнет – а тут пожилой больной ветеран. Образцовый дед и для отчетности хорошо. Отец, спрашивает его, ты где живешь? Паспорт есть у тебя? Скорую тебе вызвать? А паралич, особенно у стариков, не всегда ногами только ограничивается. Совсем не всегда. И дед менту, как и мне, не говорит ничего. Видно – не может. Мычит, а губы не шевелятся. Тут я менту говорю: скорую, мол, пытался уже вызвать, да упоминание вокзала на них дурно действует. Не хотят ехать. Дай сюда телефон, мент отвечает, у меня приедут. Звонит, представляется по форме, рассказывает про деда. Закрыл телефон, отдал мне победно. Через десять минут приедут. И мне: ты, парень, не уходи пока. Скорой деда сдадим, поможешь мне палку оформить. У меня тут глаза на лоб. Как–кую палку, товарищ сержант? Я не настоящий сварщик и деда этого просто на улице нашел. Мент ржет: не боись, пацан. Отчетность оформим о происшествии. Мол, сержант линейного отдела обнаружил больного ветерана и при содействии гражданина имярек доставил в больницу. А, успокаиваюсь, это можно. Дед меж тем вроде очухиваться начал потихоньку. Не заговорил, правда, но стонать стал потише и взгляд сделал не такой несчастный. Ну, значит, слышит, что люди ничего плохого ему не хотят, и успокоился. Мент тоже это понял и за пазуху ему полез. Спокойно, говорит, папаша, надо же мне у тебя паспорт посмотреть Нашел он паспорт, открыл и сплюнул. Твою–то, говорит, мать! Я ему: что такое? Да нет, отвечает, в общем–то ничего. Кроме того, что дед не наш. Как это не наш? Да очень просто: из Чехова. Ну и что, говорю. Вы ж, товарищ сержант, линейный отдел, с пассажирами работаете. На Ленинградке вся Россия трется, не то что ветераны из Чехова. Все верно, соглашается. Я с ними работаю – если они что–то сделали или с ними что–то. А ты сам сказал – просто шел–шел и брякнулся. Состава нет. И полиса тоже нет. Как его скорой сдавать – ума не приложу. Легки на помине. Мужик в кожанке и две гарпии, одна рыжая постарше, другая под свеклу крашеная, молодая совсем. Рыжая гавкает: где больной, паспорт, полис? Я её аккуратно так – тетенька, а не вы ли четырнадцатая будете? Больно голосок похож. Я, лает, сорок третья, и не заговаривайте мне зубы. Больной, паспорт, полис? Тут мент с паспортом выдвигается и на деда показывает. Вот, мол, больной, вот паспорт. Полис, рычит рыжая гарпия, но паспорт берет двумя пальцами. Разворачивает, смотрит, бросает менту. Не повезем без полиса. Мы ей чуть не хором: как не повезете? Вы ж врачи скорой помощи, вы должны. Мы, орет, не врачи а медсестры. И без документа никому ничего не должны. Пусть эту пьянь двадцать первого года рождения чеховская скорая забирает. Развернулись и ушли. А мы с ментом стоять остались. Мент с дедовским паспортом, я с открытым ртом – видимо, сказать что–то хотел, да не успел вот. Дед тем временем снова выть начал – просек, что не будет ему сегодня больнички. Пасть закрой, мент мне говорит хмуро, ворона волосатая залетит. Бери за ноги, я под мышки, понесли в отделение. Врежет дуба еще, мне на участке только трупа не хватало. А что, спрашиваю, есть какие–то варианты? Ты, отвечает, хватайся и неси молча. Донесем – разберемся. Доперли кое–как, свалили на скамеечку. Мент рогожку какую–то вытащил, ноги деду прикрыл и на телефон уселся. В Чехов звонить. Сержант, говорит в трубку, имярек. Линейный отдел милиции Ленинградского вокзала. Обнаружен прописанный в городе Чехове Московской области двадцать первого года рождения. Как выписан?? Полтора года назад??? А сейчас кто по этому адресу? Телефон? Записал, трубку положил, смотрит на меня злобно. Ну, говорит, втравил ты меня в историю. Дед–то по документам выписан из квартиры. А в паспорте отметки нет. Как это, спрашиваю? Ты дурак совсем, отвечает устало. Деда выписать, квартиру продать. Все так делают, в подмосковье особенно. И ведь еще нормальные люди попались, пристроили куда–то. Чистый ведь он, явно где–то живет. А где, не найдешь: он–то молчит. Дед и правду замолчал: перестал стонать. Я к нему подхожу, смотрю – глаза прикрыл, не шевелится. И руки холодные. Но дышит пока. Мент тем временем в медпункт вокзальный позвонил. Сейчас, говорит, медсестра придет; может, хоть что–то сделает. Пришла. Смотрим мы с ментом на нее и сразу понимаем: не везет нам сегодня на медсесер. Точно кто–то лозунг в массы кинул: "Жирные грымзы – в медучилище!" Посмотрела она его брезгливенько так и говорит: его бы в больницу, тут я ничем не могу помочь. Так не берут, мы ей говорим. А не берут и не надо, отмахивается. Сколько ему? Восемьдесят четыре? Ну так пожил, хватит ему уже. Пора бы к земле поближе. И ушла. Мент поматерился минуты четыре и снова телефон оккупировал. Не переставая материться, полчаса тёр с чеховскими коллегами по ремеслу. Договорил, откинулся на спинку стула. Ну чо, спрашиваю? Хрен через плечо не горячо, передразнивает. Приедут из Чехова, и врача вроде даже с собой взять обещали. Но через два часа, раньше никак не успеют. Так что сидим, говорит, ждем. ... Менты из Чехова приехали. И даже врача с собой привезли. Дед, правда, к тому моменту помер уже. Ветеран войны, двадцать первого года рождения. Верно мент сказал: образцовый дед, хоть и не говорил ничего, стонал только тихонечко да руками поначалу скреб. Жалко. Был бы бомж или алкаш какой – да пусть бы сдох черт бы с ним. Правда ведь? Ведь правда, да? Сергей Юзмухаметов, http://www.livejournal.com/users/stoechko/ |
назад | Запрещенные Новости 101-200 | вперед |